Хруп. Воспоминания крысы-натуралиста. Глава 22

Просмотров: 44 Оставить комментарий

 

 XXII

Прибытие каравана. – Странные занятия. – Снова в плену! – Ужасное помещенье. – Новые друзья. – Чудные уроки. – Прибытие в город

Меня разбудил шум, раздавшийся позади хижины. Хруст песка и сухих камышин доказывал, что к хижине приближается много народу. Солнце вставало и уже было совсем светло. Вскоре из своей камышовой засады я увидела появившихся из-за угла двух ослов, подгоняемых каким-то новым туземцем, а за ним — двух людей, говоривших на знакомом мне языке.

— Полагаю, Константин Егорович, — говорил один из них, невысокий, сухощавый, с черными усами, редкой бородкой и блестящими выразительными глазами, — что вы ничего не будете иметь, если мы с вами до станции сделаем здесь маленький утренний привал?

— Полагаю, Николай Сергеевич, — ответил другой высокий ростом, пожилой мужчина с большими седыми усами и такой же головой.

— Ей, Джума-бай, — крикнул первый ушедшему было туземцу. — Стой, братец, развьючивай ишаков: здесь мы будем пить чай! А, кардаш, — обратился он к вылезшему на голоса хозяину хижины.

— Салям алейкум! Чурек у нас есть, а су — иок. А у тебя-то су бар?

— Барми, — отвечал мой туземец.

(кардаш — приятель; салям-алейкум — здравствуй; чурек — хлеб; су — вода; иок — нет; бар, барми — есть).

Записываю эти речи так, как я представляю их теперь, когда в своей скитальческой жизни я познакомилась с некоторыми новыми наречиями людей. Тогда же моя острая память только запечатлела общий тон этой, на первый взгляд, странной беседы. Может быть, я и не совсем точно передала разговор, но от этого мои воспоминания нисколько не теряют в правдивости, почему и заношу, как пишется, со спокойной совестью.

— А, коли барми, так и давай ее сюда.

Туземец снял со столба второй кувшин с водой и подал его черному господину. Очевидно, речь шла о воде.

— Бик якши, чох якши! — проговорил смуглый господин, попробовав воду из горлышка. — Джума! Тащи сюда чайник, да разводи камышовый костер.

(бик, чох — очень; якши — хорошо.)

Между тем седой господин помог снять хуржуны и какие-то ящики со спины ослов и высвободил из ремней около одного мешка объемистый железный чайник. Между всеми присутствующими начался разговор, пересыпаемый у новых моих двух знакомых среди понятной мне речи незнакомыми словами. У двух туземцев наоборот, то и дело среди чуждой речи слышались изредка знакомые слова. Где нужно, вместо слов объяснялись знаками. Беседуя таким образом, все прекрасно понимали друг друга. Я же понимала все, благодаря часто попадавшимся знакомым словам и понятным жестам и знакам.

Речь пошла главным образом о том, каковы места вблизи, далеко ли море, есть ли поблизости другое туземное жилье и как пройти на станцию железной дороги. Между собой новоприбывшие беседовали о пройденном пути, о животных, населявших эти места, и о планах будущего путешествия. Все это было чрезвычайно интересно для меня, и я старалась не проронить ни одного слова. Я очень скоро узнала, что новоприбывшие собираются после только что совершенного путешествия по длинной ложбине, которую они звали Узбоем, отправиться на ближайшую станцию железной дороги, по которой я, очевидно, и ехала. Они собирались ехать в какой-то город; остановившись в нем, предполагали совершить поездку в какие-то горы; все это — ради изучения разных местностей и населяющих их животных.

Вот были планы, которые вполне походили на тайно питаемые мной! Как я завидовала и досадовала, что родилась крысой, а не человеком! Но, увы, изменить то, что было в руках властительницы судьбы, не было по силам даже для такой исключительной крысы, как я, и приходилось ограничиваться одними сожалениями!

Однако я рано начала огорчаться, и из последующего будет видно — почему.

Скоро поспел чайник, т.е. из него зафыркала горячая вода. Тот, кого звали Джумой, взял его какой-то палочкой, чтобы не обжечься, и принес под навес, где уже была разложена подстилка из камыша и сидели два незнакомца. Серые ослики, ишаки, покорно стояли поодаль, помахивая своими хвостиками и поводя длинными ушами. Вдруг один из них, задрав свой хвост и заложив чуть не на спину уши, заорал благим матом. Я была уверена, что его кто-нибудь сильно укусил. Но, поорав, он успокоился и принял прежнюю равнодушную позу; вслед за ним буквально то же самое проделал второй осел. Присутствующие люди, к удивлению моему, не обратили на эти крики ровно никакого внимания. Позже и я перестала удивляться таким крикам, так как они оказались такими же обыкновенными у этих длинноухих животных, как, например, крики у знакомых мне петухов. Но я никогда не могла разгадать смысла такого ужасного оранья ввиду чрезвычайного разнообразия случаев, при которых оно совершалось. Впрочем, я видела в них какое-то подобие тех перекличек, которые свойственны разным диким животным, подающим друг другу вести о себе. Вернее всего можно было бы передать эти крики словами:

— Вот и я! Слышит ли кто-нибудь?

Напившись чаю, грызя при этом сахар и такой же жесткий хлеб, чурек, новоприбывшие закурили знакомые мне еще по городу папиросы и принялись за удивительные занятия.

Смуглый вытащил из сумки — вроде тех, какие я видела у степных охотников, — несколько убитых птичек, достал откуда-то ножик и пузырек с пенящейся жидкостью и принялся ни более ни менее, как снимать с птицы шкурку. Он делал это так, что не терялось почти ни одного перышка. Разложив птичку на своем колене и прорезав на брюшке шкурку, он ловко начал работать ножом и пальцами. Временами он брал щепотку песку и сыпал его на те места, где появлялись капли крови или вываливались внутренности.

Седой товарищ его вытащил из хуржуна красивый, гладкий деревянный ящик и, раскрыв его, начал осторожно перекладывать в него из каких-то стеклянных баночек разных мертвых насекомых, укладывая их рядком на настилку из ваты. Уложив таким образом все дно ящика, седой господин покрывал насекомых бумагой, настилал новый слой ваты и на него вновь клал ряды насекомых из других стеклянных банок.

Во время этих занятий, бесконечно заинтересовавших меня, я так увлеклась, что, высунувшись, хрустнула камышиной. Смуглый человек быстро обернулся в мою сторону, и его проницательный взор тотчас же открыл меня среди моего сквозящего убежища.

— Эге, Константин Егорович! Да здесь крысы водятся. Это для меня новость!

Я так и обомлела. Я сразу прониклась мыслью о необходимости быстро что-либо предпринять. Но, заметив, что взор моего соглядатая, несмотря на блеск, не был угрожающим, я ограничилась тем, что также неподвижно уставилась на него парою своих черных глаз.

— Что тут удивительного, что и сюда забрался пасюк, — сказал спокойно седой. — Какая-нибудь случайность!

— Разумеется, здесь им не место разводиться, — сказал смуглый, — но все же удивительно: встретить такой экземпляр в хижине здешнего туркмена, затерянной среди песков и камышей исчезающего Узбоя!

— Не пугай ее, — крикнул он вдруг Джуме, собиравшемуся какой-то палкой пустить в мою сторону. — В случае чего, я всегда успею убить ее из ружья.

Благодарю покорно! Я попала в такое славное положение, что жизнь моя во всякую минуту была в полном распоряжении этого черномазого человека!

На этот раз мной овладел уже не страх, а ужас, к которому, словно насильно, примешалось крайнее удивление. Но вскоре ужас исчез, осталось одно удивление: чернявый господин отложил в сторону птицу, т.е. вернее, птичью шкурку, так как тушка ее уже лежала отдельно, взял огрызок чурека и бросил его к камышам, у которых я сидела.

В этом поступке было столько миролюбивого, что я, немного подумав, сделала то, на что не решилась бы, пожалуй, при других, менее угрожающих обстоятельствах. Я вышла из камышей и взяла осторожно кусок.

— Э, да ты не из пугливых! — продолжал чернявый господин. — Или, брат, уж очень проголодался!

Хозяин хижины что-то залопотал на своем ломаном языке, который был черномазым тотчас же переведен.

— Ты говоришь, она у тебя ашала чурека? Пожалуй, значит, не голодна. Да она ли поела-то? Может, не она ашала? А? Может быть, тот, который ашал, ушел туда: барам туда? А этот иок ашал? — допрашивал он туземца, указывая на камыши.

(ашала — поела; барам — иду, идем; яман — плохой, гадкий; якши — хороший).

Но туземец ухмылялся, тряс головой и пальцем указывал на меня.

— Ашал тут, там иок! — ответил он по-своему, подтверждая мое воровство.

— Ну, значит, ты, братей, вор-крыса! — заявил мне чернявый и бросил мне кусок сахару, что вовсе не вязалось со сделанным мне только что выговором.

К сахару я привыкла еще во времена знакомства с двумя девочками, поэтому я легко поддалась искушению и, оставив закусанный было чурек, взяла сахар.

— Что за оказия, Константин Егорыч! Ведь это преинтересный экземпляр крысы. Совсем, как ручная. Да ты, кардаш, не врешь ли? Может быть, эта крыса твоя, ручная. Якши крыса? — старался он объяснить туземцу свою мысль.

— У-у-у! Яман! — затряс туземец головой и сделал вид, что он с удовольствием убил бы меня.

— Ну, нет, брат! Насчет этого — шалишь! Я тебе не дам! Крыса моя, и в ее жизни и смерти волен я. Уж если она и впрямь ручная, то быть ей членом нашей экспедиции, и Джума будет за ней так же ухаживать, как и за нами.

Джума оскалил, улыбаясь, свои зубы, но ничего не сказал.

— Стойте, Николай Сергеевич! — сказал вдруг седовласый. — Я сейчас ее поймаю, а там уже узнаем: ручная она или не ручная.

— Ловите, но только не упустите. Впрочем, в случае чего, я ей, нечего делать, пущу заряд: не воруй припасов. Однако привезти нашего пасюка из песков Узбоя, — ведь, это, как хотите, что-нибудь да значит! Ведь, это своего рода географическое распространение.

Между тем высокий осторожно, не желая, вероятно, меня испугать, встал и, вынув какой-то предмет из сумки, свинтил его со своей палкой. В руках у него образовалось что-то вроде тех инструментов, с какими мои девочки в былое время гонялись за бабочками.

Заложив весь прибор за спину, седовласый господин тихонько приблизился ко мне сбоку и вдруг, взмахнув, накрыл меня каким-то белым колпаком. Чернявый тоже мигом встрепенулся и, быстро подскочив ко мне, ловко схватил меня за шиворот сквозь покрывшую меня материю.

Сердце мое билось так, как будто готово было выскочить, но я, пересилив естественное желание вырваться, осталась неподвижной, покорно вися в руках чернявого господина.

— Давайте скорее банку, Константин Егорович, — закричал он.

— Зачем банку? Не надо банку, мы ее и так оборудуем. Вы только подержите ее на весу. Минут пять! Авось, руки не затекут.

Седой не спеша подошел к одному из хуржунов и вытащил из него какой-то мешок. Из этого мешка он достал проволоку и нечто вроде тупых ножниц. Затем он оттуда же достал длинную железную цепочку.

— Я вот на ней и не таких зверьков приручал, — сказал он, показывая ее чернявому.

Затем он подошел ко мне и обвил мою шею проволокой, стараясь не делать мне больно. Я висела так же покорно, как висит мышь в зубах у кошки, только задние ноги мои и хвост невольно делали круговращательные движения. Сделав мне подобие свободного ошейника, седой прицепил как-то цепочку и сказал:

— Ну, теперь пускайте.

Я очутилась на земле, свободная в своих движениях, но прикованная на цепь.

“Хруп, Хруп!.. Неужели ты оставил свою клетку, чтоб кончить свои дни несчастным прикованным пленником! Это было бы ужасно…”

Я не билась и не пыталась бежать, что еще более удивило моего нового хозяина, каким я с этой поры считала Николая Сергеевича, — буду уж его звать человеческим именем, тем более, что за свою долгую жизнь я уже достаточно привыкла к этим особенным двойным кличкам каждого русского человека.

— Ну, как же мы теперь тебя звать будем, удивительный пасюк? — обратился Николай Сергеевич ко мне.

— Зовите его Узбоем* по месту нахождения, — сказал его спутник.

(Узбой — высохшее русло древней реки, впадавшей в Каспийское море; по мнению некоторых, это была Аму-Дарья, повернувшая потом в Аральское море).

— Ну, ладно. Ну, Узбой, будь умником, а теперь посиди немного один: мне, брат, еще много дела, — и новый хозяин привязал мою цепочку к столбу навеса

Оба туземца с любопытством посмотрели на нового пленника, по-видимому, тоже удивляясь его покорности

Да и мои два новых спутника долго беседовали, каждый за своим занятием, об удивительном случае нахождения пасюка среди песков, да еще такого смирного.

Константин Егорович сделал предположение, что я, вероятно, сильно удручена была неподходящим местожительством, оттого во мне и притупилась природная дикость. Зачем судьба не даровала вам, люди, проницательности? Впрочем, оно, быть может, и к лучшему…

Наконец, мои хозяева покончили со своими делами: Николай Сергеевич выпотрошил еще штук шесть птичек и приготовил удивительные подобия их трупов из снятых с них шкурок, а седой упаковал в ящики всех выбранных им из банок насекомых.

— Джума! Собирайся, и — в путь! — крикнул Николай Сергеевич, отцепляя меня от столба.

Он это сделал как-то неловко и ошейник подпер мое горло. Я метнулась.

— Ну, ну, дикарь! Опомнился. Теперь, брат, шалишь. Иди на новую квартиру.

И я, действительно, пошла на новую квартиру, как упрямая собачонка, так как никак не могла приноровиться к походу на цепи. Это объяснялось хозяевами моим нежеланием идти.

Меня упрятали в какую-то огромную стеклянную банку, которую сверху прикрыли деревянной крышкой того ящика, в котором она стояла, только крышку захлопнули не плотно, а оставили щель, вероятно, чтобы я не задохнулась. На этот раз это была тюрьма и тюрьма ужасная, так как она имела гладкое стеклянное дно, гладкие округлые стены и узенькую щель наверху, в которую я видела только кусочек голубого неба. Это даже не могло быть местом для уединенного обсуждения протекших событий, так как всякая рассудительность и обдумывание мне были доступны только при условии покоя и уютности. Итак, мои хозяева, которые вовсе не имели вида мучителей и, судя по их разговорам, даже не собирались огорчать меня, заставили бедного Хрупа-Узбоя провести несколько часов в ужасном состоянии. Ошейник с непривычки сильно раздражал меня, и я делала тщетные попытки освободиться от него; банка, помещавшаяся вместе со своим ящиком на спине одного из ишаков, стояла неровно; ее покатое дно мешало мне даже удобно сидеть, и я всю дорогу сползала в какой-то стеклянный угол между дном и гладкой стеной. К довершению неудобства самое дно было какой-то горкой. Никогда ни одна крыса не путешествовала с таким полным неудобством, как я, и — уверяю вас — это был, наверное, единственный случай подобного переселения крыс с Узбоя в культурные места. Остальные крысы, если таковые здесь существовали, наверное, были гораздо счастливее меня.

Я очнулась от ошеломления только тогда, когда Николай Сергеевич, добравшись, наконец, до желаемой станции, вынул меня за цепочку из банки и показал каким-то людям в белых костюмах с блестящими пуговицами.

— Вот вам пример, господа офицеры, — говорил он при этом — несомненного расселения домовых крыс за человеком. Этот господин, которого мы с Константином Егоровичем прозвали Узбоем, пробрался даже в хижину бедного сторожа туркмена.

— Удивительно! Говорили те, которых он звал офицерами.

— Но, неверно! — прибавила я мысленно, когда голова моя, больше уже не удручаемая несносной банкой, приобрела способность понимать. Впрочем, если хотите, мой хозяин был отчасти прав: ведь, хотя и против воли, а я попала на Узбой, действительно, за человеком, даже в буквальном смысле слова, если принять во внимание, что я пробралась туда на спине туземца.

Некоторые офицеры очень осторожно пытались гладить меня, но я так была озлоблена последней дорогой, что не хотела даже быть ручной, поэтому очень сердито бросалась на каждого, кто протягивал свою руку.

— А вот там был какой смирный! — удивлялся Николай Сергеевич. — Видно, почуял свои злачные места, вот и сердится.

На этот раз я с какой-то озлобленностью радовалась, что он не знает истинной причины моей дикости. Если бы не предстоящая поездка в места с новыми животными, я бы с ума сошла от одной мысли сидеть на привязи. Но как я буду совершать дальнейшее путешествие? Неужели в этой ужасной банке? Нет, я не хочу допускать и мысли об этом.

Я не старалась особенно запоминать ничего из того, что совершалось на станции, на которую прибыл наш караван. Помню только, что возле нее сильно пахло керосином, неприятный запах которого я очень хорошо знала.

Опять началась знакомая мне езда в вагоне. Вагон, в котором помещалась я и мои спутники, был совершенно такой, как тот, в котором ехали коровы, только по стенам шли скамеечки да с двух сторон были сделаны настоящие окна. На этот раз моим логовом был тот же ящик, из которого, однако, была вынута ненавистная мне банка. Пользуясь длиной цепи, я могла свободно бегать по скамейке, даже спрыгивать с нее.

Но самое важное было то, что, вскочив на самый ящик, поставленный боком (так, что крышка являлась чем-то вроде двери), я могла смотреть в окно просто сквозь вставленные в него стекла. Это было моим спасением, так как после всего испытанного я бы не перенесла разлуки с внешним миром. Мои хозяева за мной просто ухаживали и, очевидно, только неведение мешало им дать мне полную свободу. Они не знали, что я не убежала бы от них. Или они, или их слуга, Джума, всегда давали мне есть и пить, и в этом отношении у меня недостатка не было. Стол мой был роскошен: не только хлеб и кусочки мяса не сходили с моего стола, но я часто получала чудные лакомства, вроде ломтиков разных плодов, которых названия я теперь могу привести. Это были дыни, арбузы, урюк (местный плод вроде абрикоса); а из других вкусных яств, я с удовольствием ела виноград и душистую ягоду тутового дерева (тутовое дерево — шелковица), видом напоминавшую малину, только она была поплотнее и подлиннее. Оба сорта и белые и лиловые были одинаково вкусны. Одного, но очень многого, мне недоставало — свободы, за которую я отдала бы все яства, выговорив, пожалуй, только хлеб и воду, Которая, как я уже слышала, в этих местах имеет особую ценность.

Очень часто наш вагон останавливался на станциях и мои хозяева надолго скрывались, вероятно, отправляясь на экскурсии. В таких случаях я оставалась на попечении Джумы, который тоже ласкал меня и пытался учить разным штукам. Но мой диплом образованной крысы не позволял мне нисходить до проделок, достойных обыкновенного пасюка, и я упорно отказывалась выучиваться скаканьям через палочку, кувырканьям и тому подобному. Впрочем, я любила Джуму за ласку и иногда, словно случайно, проделывала, к его удовольствию, какую-нибудь штуку. Тогда он приходил в восторг, как ребенок, и выкрикивал радостно:

— Ай, байяй!.. Ай, байяй! — что я объясняла словами: “Молодец, молодец!”

Возвращаясь в вагон, мои хозяева обыкновенно занимались уже знакомым мне делом — выделыванием птичьих и зверьковых шкурок и расправлением и укладыванием насекомых. Производя свои наблюдиния, особенное внимание уделяла я четвероногим и пернатым существам; но мое изучение ограничивалось просто осмотром их внешнего вида, так как о приносились, как я уже сказала, в виде трупов.

Зато из бесед двух моих новых приятелей я многому научилась. Я узнала, что бросившееся мне в глаза сходство тушканчика и песчаной крысы с песком не случайное явление, а было одним из примеров так называемой покровительственной окраски. Окраска животных, не исключая и насекомых, большею частью соответствует условиям их жизни и в особенности походит на общий тон окружающей обстановки. Оказывается, это сходство тонов цвета шерсти — у зверей, перьев — у птиц, чешуи — у пресмыкающихся и крылышек — у насекомых с тоном местности, в которой они живут, является прекрасным средством избегать врагов. Последние не замечают животного среди сходной обстановки. С другой стороны, их собственная окраска, походя по цвету на окружающую местность, помогает им подкрадываться к добыче, которая тоже не догадывается о приближающемся хищнике, так как его легко смешать с неодушевленным предметом: камнем, комком глины или земли, или куском древесной коры.

Я узнала, что желтый или буланый цвет окраски животных песков и глиняных местностей зовется “цветом пустыни”, которая таким образом, по выражению Николая Сергеевича, “зорко охраняет от постороннего глаза своих крупных и мелких обитателей”. Раз я услышала очень интересную новость, которую, впрочем, передам словами Константина Егоровича, сказанными им одному офицеру, посетившему наш вагон.

— Существует остроумное предположение, — говорил он среди разговора, — что полосы тигра, пятна пантеры и однотонность шкуры льва объясняются характером тени, падающей на этих животных в местностях, ими обитаемых. Тигр, живя в камышах, имеет полосатую шкуру, с которой ему легко скрываться среди камышей, где тени падают тоже полосами; пантера имеет пятнистую шкуру и живет там, где падают крапчатые тени древесной листвы; лев, житель солнечной пустыни, где мало тени, снабжен шкурой, лишенной какого-либо рисунка.

— Если это и не вполне точное объяснение явления узорчатости шкур, — прибавил Константин Егорович, — то все же это одно из остроумных.

Но я вполне с этим объяснением соглашалась, так как только этим и объясняла песчаный цвет моей пустынной родственницы, песчанки. Подтверждение же своему убеждению я видела в буланых зайцах, антилопах и многих птицах “цвета пустыни”, трупы которых приносились в вагон Николаем Сергеевичем.

Из своего окна я видела мало, так как все интересное наблюдала только тогда, когда вагон мчался от станции к станции. Я радовалась тогда всякому новому животному. Помню, я с любопытством глядела впервые на маленькое стадо быстрых антилоп, бегущих по гладкой песчаной равнине прочь от промчавшегося нашего поезда. Я еще долго видела вдали их мелькавшие белые “зеркальца” около хвоста. Николай Сергеевич говорил, что, по его наблюдениям, эти зеркальца, т.е. белые пятна шкуры у хвоста, играют интересную роль в жизни животного. Именно — вожак стада, опытная антилопа-отец, становится где-нибудь на виду у стада так, чтобы морда его была обращена туда, куда дует ветер, т.е. по ветру. Таким образом врага он может впереди видеть, сзади — чуять по запаху, приносимому ветром. Зеркальце же служит в это время сигналом: по расширению и суживанию его от распускания и собирания складок шкурки и волосков остальные антилопы судят об отсутствии или приближении чего-либо подозрительного.

Иногда и в вагоне я испытывала особенное блаженство. Это случалось тогда, когда Константин Егорович темными вечерами открывал окно вагона, стоявшего на какой-либо станции, обращенное в сторону интересной ему местности. Он устанавливал на составленные ящики яркую лампу, направленную светом на окно. Ящики чаще всего предварительно покрывались белой материей. Тогда в окно с наступлением темноты начинали лететь самые разнообразные насекомые: жуки, ночные бабочки мухи и пр. и пр.

Николай Сергеевич и Джума обыкновенно в это время спали, а я и Константин Егорович проводили добрую половину ночи, бодрствуя. Я, разумеется, делала это в качестве простой зрительницы, Константин Егорович действовал. Руками и щипчиками он брал садившихся на освещенные места насекомых и ловко, не раздавив и не помяв, клал пойманных в какие-то банки с особыми пробками. В эти пробки вставлен был маленький сосудик вниз горлышком так, что оно приходилось внутрь закупоренной банки. Сосудик был в свою очередь заткнут ватой и в нем виднелись кусочки какого-то белого вещества. Как-то раз я понюхала такую баночку, когда она была откупорена, и почуяла приятный ароматический запах. Увидя это, Константин Егорович отобрал от меня пробку и глубокомысленно сказал:

— Тут, почтенный Узбой, лежит штучка, которую нюхать вредно, а лизать или кушать опасно для жизни. Разве ты не видишь, что я запахом этого вещества, коего имя цианистый калий, отравляю насекомых? Если ты желаешь попасть в коллекции шкурок Николая Сергеевича, то можешь быть по-прежнему неосторожным.

Должна сознаться, что я не имела в виду увеличивать собою коллекции Николая Сергеевича и по тому больше не интересовалась вблизи белыми кусочками сосуда. Сам не зная того, Константин Егорович оказал мне большую услугу.

Поймав на скатерти какого-нибудь жучка, Константин Егорович сажал его в банку и закупоривал. Сквозь стекло банки я видела, как жучок, ползая по каким-то напиханным в банку бумажкам, начинал усиленно дышать своим брюшком. — О том, что насекомые дышат дыхальцами на» боках брюшка, я уже была осведомлена из бесед двух приятелей. — Жучок пачкал бумажку своими выделениями и затем медленно замирал, иногда подрыгав ножками. Обратно он вынимался уже мертвым.

Видя мою внимательность, Константин Егорович иногда дарил меня объяснениями.

— Ты становишься очень любознательным, Узбой, — говорил он мне. — Можно подумать, что ты интересуешься, для чего я наложил в банку бумажки. Затем, братец, чтобы слабые насекомые в этих бумажках могли спрятаться на время от хищных соседей, положенных в эту же банку. Это во-первых, а во-вторых, — потому, что насекомые имеют привычку пачкаться или от огорчения, или же защищаясь едкой жидкостью. Их выделения и всасываются положенными бумажками и таким образом не марают ни их нежных покровов, ни других насекомых. Понял?

Я, разумеется, поняла, но Константин Егорович не догадывался о моем понимании, иначе, наверное, чаще дарил бы меня своими объяснениями.

Иногда он принимался сообщать мне некоторые сведения о насекомых.

— Вот это одна из летающих жужелиц, — говорил он — это ужасный хищник для других жуков. Смотри! Она и здесь на скатерти гоняется за своей добычей, не думая о том, что является сама прекрасной добычей для меня. Вот этих бабочек мы с тобой, Узбой, сегодня брать не будем: они здесь обыкновенны, а вот, если они попадутся нам в горах, там мы их наберем, а потом и узнаем, отличаются чем-нибудь эти горные жители от жителей пустынных кустиков или нет. Смотри-ка, Узбой, какой прекрасный экземпляр прибыл. Это один из представителей усачей. — Видишь, какой усатый. Эти длинные усы-сяжки помогают ему исследовать вокруг себя. Они очень чувствительны. Ты это должен понимать, потому что и сам усами не зря двигаешь. А! Почтенная ночница! И вы прилетели! Интересно, — какое пахучее растение манит вас своим ночным ароматом? Ведь, ночью, Узбой, яркость цветов и растений не причем, вот и приходится этим ночницам руководствоваться в поисках за пищей или запахом, или белым цветом, который ночью резко выделяется. Иногда, впрочем, насекомых привлекает фосфорическое мерцание некоторых растений — цветов или растительного гнилья…

Слушая это повествование, я невольно вспоминала поляну с благоухающими ночными цветами, где моя охота за ночными бабочками чуть не стоила мне жизни.

— А вот этот субъект, — продолжал мой учитель — попадается мне впервые. Хоть он и неказист с виду, но займет почетное место в моей коллекции. Мы его непременно отошлем с некоторыми другими для определения в Германию, где живет специалист по этим интересным паукам. А тебя, сударыня, придется отослать в Англию для той же цели, — сказал Константин Егорович, излавливая какую-то странную ночную бабочку.

— А! Почтенные знакомые! Пожалуйте, пожалуйте! Мы вами лично займемся по зиме: вы по моей части. Надеюсь, среди вас и мне удастся найти новый вид. Назвал бы я его в честь тебя, Узбой, Clerus Usboji, или Clerus Usbojenzis*, но это введет, пожалуй, других натуралистов в заблуждение: подумают, я нашел его на Узбое, а их как раз там-то я и не находил.

(Латинские названия; первая половина есть научное наименование рода насекомого, к которому оно относится, вторая — вида, т.е. его личное прилагательное. По-русски приведенные названия можно было бы перевести Пестряк с Узбоя или Пестряк Узбойский. Удивляемся, как могло попасть такое трудное слово в воспоминания крысы, хотя и необыкновенной).

И говорил, и говорил мой учитель. — Словно ручей текла его тихая речь, точно он, действительно хотел поучать меня.

Скажите же по правде, разве не интересны были эти беседы среди ночного мрака, разбитого лучами ярко горящей лампы, в одиноком вагоне, стоявшем на запасном пути какой-то станции по дороге в Ашхабад?

Наконец, Константин Егорович оканчивал свое занятие, тушил лампу и укладывался спать, к великому моему огорчению: я же готова была не спать всю ночь, лишь бы не прекращались эти чудные, поучительные уроки.

На утро обыкновенно вагон после какой-то возни и катанья взад и вперед устанавливался в ряды других таких же вагонов, и поезд мчался дальше.

Наконец, мы прибыли в город, о чем я могла судить по восклицанию Джумы:

— Ашхабад!

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *